Заметки о символообразовании

Хана Сигал

Первоначально эта статья была докладом, прочитанным на заседании медицинской секции Британского психологического общества в мае 1955 года. В её основу лёг более ранний доклад, представленный на симпозиуме по символизму в Сент-Эннс-хаус в Лондоне в ноябре 1954 года.

Впервые статья опубликована в 1957 году в International Journal of Psycho-Analysis, том 38, с. 391–397.

Послесловие 1979 года впервые опубликовано в книге The Work of Hanna Segal, Нью-Йорк: Jason Aronson, 1981, с. 60–65.

Понимание и интерпретация бессознательного символизма — один из основных инструментов психолога. Ему часто приходится понимать и распознавать значение не только отдельного символа, но и всего процесса символообразования. Особенно это касается работы с пациентами, у которых нарушено или заторможено формирование либо свободное использование символов, например с психотическими или шизоидными пациентами.

Приведу очень простой пример, касающийся двух пациентов. Один из них — я назову его А — страдал шизофренией и находился в психиатрической больнице. Однажды врач спросил его, почему с начала болезни он перестал играть на скрипке. Тот довольно резко ответил: «Почему? Вы хотите, чтобы я мастурбировал на публике?»

Другому пациенту, Б, однажды ночью приснилось, что он играет с молодой девушкой дуэт на скрипках. У него возникли ассоциации с игрой на скрипке, мастурбацией и тому подобным, из которых ясно следовало, что скрипка представляла его половой орган, а игра на скрипке — мастурбационную фантазию об отношениях с девушкой.

Итак, перед нами два пациента, которые, по-видимому, используют одни и те же символы в одной и той же ситуации: скрипка представляет мужской половой орган, а игра на скрипке — мастурбацию. Способ функционирования символов, однако, совершенно различен. Для А скрипка настолько полностью приравнялась к его половому органу, что прикоснуться к ней на публике стало невозможно. Для Б игра на скрипке в бодрствующей жизни была важной сублимацией. Можно было бы сказать, что основное различие состояло в том, что для А символическое значение скрипки было сознательным, а для Б — бессознательным. Но я не думаю, что это было самым существенным различием между ними. В случае Б полное осознание значения сновидения нисколько не мешало ему продолжать пользоваться скрипкой. У А, напротив, множество символов действовало в бессознательном так же, как скрипка на сознательном уровне.

Приведу другой пример — на этот раз из работы с пациентом, страдавшим шизофренией, в аналитической ситуации. На одной из сессий в первые недели анализа он пришёл, краснея и хихикая, и в течение всего сеанса отказывался со мной разговаривать. Впоследствии мы выяснили, что перед этой встречей он был на занятии по трудотерапии, где занимался столярной работой — делал табурет. Причина его молчания, смущения и хихиканья состояла в том, что он не мог заставить себя рассказать мне о своей работе. Для него деревянный табурет, над которым он работал, слово stool, которое пришлось бы употребить в связи с ним, и испражнения, выделяемые им в уборной, настолько полно переживались как одно и то же, что он не мог об этом говорить. Последующий анализ показал, что в тот момент это приравнивание трёх stool — слова, табурета и фекалий — было совершенно бессознательным. Сознательно он понимал только, что смущён и не может со мной разговаривать.

Основное различие в использовании скрипки как символа мужского полового органа первым и вторым пациентами состояло не в том, что в одном случае символ был сознательным, а в другом — бессознательным. В первом случае скрипка переживалась как сам половой орган, во втором — как то, что его представляет.

Согласно определению Эрнеста Джонса (1916), скрипку А, пациента с шизофренией, следовало бы считать символом. То же относится к скрипке в сновидении Б. Но в бодрствующей жизни Б, когда скрипка использовалась в сублимации, она уже не считалась бы символом.

В статье, написанной в 1916 году (Jones, 1916), Джонс отделял бессознательный символизм от других форм «косвенного представления» и выдвигал следующие положения об истинном бессознательном символизме:

(i) Символ представляет то, что вытеснено из сознания, а весь процесс символизации протекает бессознательно.

(ii) Все символы представляют идеи «собственного Я, ближайших кровных родственников и явлений рождения, жизни и смерти».

(iii) Символ имеет постоянное значение. Одну и ту же вытесненную идею могут представлять многие символы, но значение данного символа постоянно и универсально.

(iv) Символизм возникает вследствие внутрипсихического конфликта между «вытесняющими тенденциями и вытесненным». Далее: «Символизируется только вытесненное; только вытесненное нуждается в символизации».

Далее он проводит различие между сублимацией и символизацией. «Символы, — пишет он, — возникают тогда, когда аффект, связанный с символизируемым представлением, не смог, применительно к символу, претерпеть того качественного изменения, которое обозначается термином “сублимация”».

Обобщая положения Джонса, можно сказать: когда от желания приходится отказаться из-за конфликта и вытеснить его, оно может выразиться символическим образом, а объект желания, от которого пришлось отказаться, может быть замещён символом.

Дальнейшая аналитическая работа, особенно игровой анализ маленьких детей, полностью подтвердила некоторые основные положения формулировки Джонса. Первые интересы и импульсы ребёнка направлены на тела родителей и на собственное тело; именно эти существующие в бессознательном объекты и импульсы посредством символизации порождают все последующие интересы. Однако утверждение Джонса о том, что символы образуются там, где нет сублимации, вскоре вызвало возражения. В действительности и сам Джонс, и Фрейд написали немало интересных работ, анализирующих содержание произведений искусства. В статье «Роль школы в либидинозном развитии ребёнка» Мелани Кляйн (1923) не согласилась с таким взглядом на соотношение символизации и сублимации. Она пыталась показать, что детская игра — сублимированная деятельность — представляет собой символическое выражение тревог и желаний.

Можно было бы рассматривать это как вопрос терминологии и принять мнение Джонса, что символами следует называть лишь такие заместители, которые заменяют объект без какого-либо изменения аффекта. Но расширение определения, позволяющее включить в него символы, используемые в сублимации, даёт весьма значительные преимущества. Во-первых, более широкое определение лучше соответствует обычному словоупотреблению. Понятие Джонса исключает большую часть того, что называют «символом» в других науках и повседневном языке. Во-вторых, и позднее я подробнее остановлюсь на этом, по-видимому, существует непрерывное развитие от примитивных символов, описанных Джонсом, к символам, используемым для самовыражения, общения, открытия, творчества и так далее. В-третьих, трудно установить связь между ранними примитивными желаниями и психическими процессами и последующим развитием индивида, если не принять более широкое понятие символизма. С аналитической точки зрения интерес ребёнка к внешнему миру определяется рядом смещений аффекта и интереса с наиболее ранних объектов на всё новые. И в самом деле, как могло бы осуществляться такое смещение иначе, чем посредством символизации?

В 1930 году Мелани Кляйн поставила проблему торможения символообразования. Она описала четырёхлетнего аутичного мальчика Дика, который не умел ни говорить, ни играть; он не проявлял ни привязанности, ни тревоги и не интересовался окружающим, кроме дверных ручек, станций и поездов, которые, казалось, его завораживали. Анализ показал, что ребёнок испытывал ужас перед собственной агрессией к телу матери и перед её телом, которое, как он чувствовал, стало плохим вследствие его нападений. Из-за силы тревоги он выстроил мощные защиты против своих фантазий о ней. Результатом стал паралич его фантазийной жизни и символообразования. Он не наделил окружающий мир символическим значением и потому не проявлял к нему интереса. Мелани Кляйн пришла к выводу, что, если символизация не происходит, всё развитие Я останавливается.

Если принять эту точку зрения, процессы символизации требуют нового и более тщательного изучения. Для начала я считаю полезным, вслед за Ч. Моррисом (1938), рассматривать символизацию как трёхчленное отношение: между символизируемой вещью, вещью, функционирующей как символ, и человеком, для которого одна представляет другую. В психологических терминах символизм был бы отношением между Я, объектом и символом.

Символообразование — деятельность Я, пытающегося справиться с тревогами, возникающими в его отношениях с объектом. Прежде всего это страх перед плохими объектами и страх утраты или недоступности хороших объектов. Нарушения отношений Я с объектами отражаются в нарушениях символообразования. В частности, нарушения различения Я и объекта ведут к нарушениям различения символа и символизируемого объекта и, следовательно, к характерному для психозов конкретному мышлению.

Символообразование начинается очень рано, вероятно, столь же рано, как и объектные отношения, но меняет свой характер и функции по мере изменений Я и объектных отношений. Мне представляется, что не только содержание символа, но и сам способ образования и использования символов очень точно отражает состояние развития Я и то, как оно обходится со своими объектами. Если рассматривать символизм как трёхчленное отношение, проблемы символообразования всегда следует изучать в контексте отношений Я с его объектами.

Я постараюсь кратко описать некоторые основные позиции Я по отношению к объектам и то, как, на мой взгляд, они влияют на процессы символообразования и функционирование символизма. В своём описании я опираюсь на понятия параноидно-шизоидной и депрессивной позиций Мелани Кляйн (1946). Согласно Кляйн, оральная стадия развития распадается на две фазы: более ранняя является точкой фиксации для группы шизофренических заболеваний, более поздняя — для маниакально-депрессивных. В своём неизбежно схематичном описании я выделю лишь положения, непосредственно относящиеся к проблеме символообразования.

Главные особенности первых объектных отношений младенца таковы. Объект воспринимается расщеплённым на идеально хороший и совершенно плохой. Цель Я — полное единение с идеальным объектом и полное уничтожение плохого объекта, а также плохих частей себя. Всемогущее мышление преобладает, а чувство реальности непостоянно и неустойчиво. Понятие отсутствия почти не существует. Когда единение с идеальным объектом не достигается, переживается не отсутствие: Я чувствует, что его атакует противоположность хорошего объекта — плохой объект или объекты. Это время описанного Фрейдом галлюциногенного исполнения желания, когда мысль создаёт объекты, которые затем переживаются как доступные. По Мелани Кляйн, это также период галлюциногенного переживания плохого объекта: если идеальные условия не выполняются, плохой объект тоже галлюцинируется и переживается как реальный.

Ведущим защитным механизмом этой фазы является проективная идентификация. При проективной идентификации субъект в фантазии проецирует значительные части себя в объект, и объект отождествляется с теми частями себя, которые, как ощущается, он содержит. Аналогичным образом внутренние объекты проецируются вовне и отождествляются с частями внешнего мира, которые начинают их представлять. Эти первые проекции и идентификации — начало процесса символообразования.

Однако ранние символы переживаются Я как сам первоначальный объект, а не как символы или заместители. Они настолько отличаются от символов, образующихся позднее, что, на мой взгляд, заслуживают отдельного названия. В работе 1950 года я предложила термин «уравнение». Но это слово слишком сильно отделяет их от понятия «символ», поэтому здесь я хотела бы заменить его выражением «символическое уравнение».

Символическое уравнение между первоначальным объектом и символом во внутреннем и внешнем мире, как я полагаю, лежит в основе конкретного мышления при шизофрении. Заместители первоначальных объектов или частей себя могут использоваться довольно свободно, но, как в двух приведённых мною примерах пациентов с шизофренией, они почти не отличаются от первоначального объекта: их переживают и обращаются с ними так, словно они ему тождественны. Эта неразличённость символизируемой вещи и символа составляет часть нарушения отношений между Я и объектом. Части Я и внутренние объекты проецируются в объект и отождествляются с ним. Различение себя и объекта размывается. Затем, поскольку часть Я смешивается с объектом, символ — создание и функция Я — в свою очередь смешивается с символизируемым объектом.

Когда такие символические уравнения образуются в отношении плохих объектов, предпринимается попытка обходиться с ними так же, как с первоначальным объектом, — посредством полного уничтожения и скотомизации. В уже упомянутой работе Мелани Кляйн (1930) создавалось впечатление, будто Дик вообще не сформировал символических отношений с внешним миром. Статья была написана на очень раннем этапе его анализа, и, исходя из собственного опыта работы с пациентами с шизофренией, я задаюсь вопросом: не выяснилось ли впоследствии, что Дик всё же образовал во внешнем мире множество символических уравнений? В таком случае они несли бы всю полноту тревоги, связанной с первоначальным преследующим или вызывающим вину объектом — телом матери, — так что ему пришлось бы справляться с ними путём уничтожения, то есть полного отзыва интереса. Некоторые символы, сформированные по мере продвижения анализа, когда он начал интересоваться отдельными предметами в кабинете, по-видимому, обладали свойствами таких символических уравнений. Например, увидев карандашные стружки, он сказал: «Бедная миссис Кляйн». Для него стружки были миссис Кляйн, разрезанной на кусочки.

Так было и в анализе моего пациента Эдварда (Segal, 1950). На определённом этапе анализа возникла некоторая способность к символообразованию на основе символических уравнений, так что часть тревоги сместилась с фигуры аналитика, переживаемого как плохой внутренний объект, на заместители во внешнем мире. Затем многочисленные преследователи во внешнем мире подвергались скотомизации. Этот этап анализа, продолжавшийся несколько месяцев, отличался чрезвычайным сужением интересов пациента во внешнем мире. Тогда же его словарь сильно обеднел. Он запретил себе и мне употреблять множество слов, которые, по его ощущению, обладали силой вызывать галлюцинации и потому должны были быть устранены. Это поразительно напоминает поведение парагвайского племени абипонов, не способных переносить ничего, что напоминает об умерших. Когда умирает член племени, все слова, хоть как-то созвучные имени покойного, немедленно исключаются из словаря. Поэтому их язык чрезвычайно трудно выучить: он полон пропусков и неологизмов, заменяющих запрещённые слова.

Развитие Я и изменения его отношений с объектами происходят постепенно; столь же постепенен переход от ранних символов, названных мною символическими уравнениями, к полностью сформированным символам депрессивной позиции. Поэтому лишь ради ясности я проведу здесь очень резкое различие между отношениями Я в параноидно-шизоидной и депрессивной позициях и столь же резкое различие между символическими уравнениями и символами, образующимися во время и после депрессивной позиции.

Когда достигнута депрессивная позиция, основная особенность объектных отношений состоит в том, что объект переживается как целостный. В связи с этим возрастает осознание отдельности Я и объекта и их различение. Одновременно, поскольку объект признаётся целостным, полнее переживается амбивалентность. На этой стадии Я борется со своей амбивалентностью, а его отношения с объектом характеризуются виной, страхом утраты или действительным переживанием утраты и скорби, а также стремлением воссоздать объект. В то же время процессы интроекции начинают преобладать над проекцией в соответствии со стремлением сохранить объект внутри, а также репарировать, восстановить и воссоздать его.

При благоприятных условиях нормального развития после повторяющихся переживаний утраты, обретения и воссоздания хороший объект прочно устанавливается в Я. По мере развития и интеграции Я три изменения в отношении к объекту существенно влияют на чувство реальности. С усилением осознания амбивалентности, уменьшением интенсивности проекции и возрастающим различением себя и объекта усиливается чувство как внутренней, так и внешней реальности. Внутренний мир начинает отличаться от внешнего. Всемогущее мышление, характерное для более ранней фазы, постепенно уступает более реалистичному. Одновременно, в рамках того же процесса, несколько изменяются первоначальные цели влечений. Раньше целью было полностью обладать объектом, если он переживался как хороший, или полностью уничтожить его, если он переживался как плохой. С признанием того, что хороший и плохой объекты — один и тот же объект, обе эти цели постепенно изменяются. Я всё больше заботится о спасении объекта от собственной агрессии и стремления безраздельно им обладать. Это предполагает определённое торможение прямых целей влечений — как агрессивных, так и либидинозных.

Такая ситуация становится мощным стимулом к созданию символов, и символы приобретают новые функции, меняющие их характер. Символ необходим, чтобы сместить агрессию с первоначального объекта и тем самым уменьшить вину и страх утраты. Здесь символ не является эквивалентом первоначального объекта, поскольку цель смещения — спасти объект, а вина, переживаемая по отношению к символу, гораздо меньше вины за нападение на первоначальный объект. Символы создаются также во внутреннем мире как средство восстановления, воссоздания, возвращения и нового обретения первоначального объекта. Но в соответствии с усилившимся чувством реальности они теперь переживаются как созданные Я и потому никогда полностью не приравниваются к первоначальному объекту.

Фрейд (1923) постулирует, что изменение целей влечений — основная предпосылка сублимации. На мой взгляд, образование символов в депрессивной позиции требует некоторого торможения прямых целей влечений в отношении первоначального объекта, благодаря чему символы становятся доступными для сублимации. Символы, созданные внутри, могут затем вновь проецироваться во внешний мир, наделяя его символическим значением.

Способность переживать утрату и желание воссоздать объект внутри себя дают человеку бессознательную свободу в использовании символов. А поскольку символ, в отличие от символического уравнения, признаётся созданием субъекта, субъект может свободно им пользоваться.

Когда заместитель во внешнем мире используется как символ, с ним можно обращаться свободнее, чем с первоначальным объектом, поскольку он не полностью с ним отождествлён. Но в той мере, в какой его отличают от первоначального объекта, он признаётся и самостоятельным объектом. Его собственные свойства признаются, уважаются и используются, поскольку смешение с первоначальным объектом не затуманивает особенностей нового объекта, используемого как символ.

В анализе иногда можно очень ясно проследить изменения символических отношений на примере отношения пациента к своим фекалиям. На шизоидном уровне пациент ожидает, что его фекалии будут идеальной грудью; если ему не удаётся сохранять эту идеализацию, фекалии становятся преследующими и извергаются как искусанная, разрушенная и преследующая грудь. Если пациент пытается символизировать свои фекалии во внешнем мире, внешние символы переживаются как фекалии-преследователи. В таких условиях сублимация анальной деятельности невозможна.

На депрессивном уровне возникает чувство, что интроецированная грудь была разрушена Я и может быть им воссоздана. Тогда фекалии могут переживаться как нечто, созданное Я из объекта, и цениться как символ груди и одновременно как хороший продукт собственного творчества Я.

Когда такое символическое отношение к фекалиям и другим продуктам тела установлено, возможна проекция на вещества внешнего мира — краску, пластилин, глину и так далее, — которые затем могут использоваться для сублимации.

Достижение этой стадии развития, разумеется, не является необратимым. Если тревоги слишком сильны, регрессия к параноидно-шизоидной позиции может произойти на любой стадии развития человека, и в качестве защиты от тревоги он может прибегнуть к проективной идентификации. Тогда символы, уже развившиеся и функционировавшие как символы в сублимации, возвращаются к конкретным символическим уравнениям. Главная причина этого в том, что при массивной проективной идентификации Я вновь смешивается с объектом, символ — с символизируемой вещью и потому превращается в уравнение.

В приведённом в начале статьи примере пациента А, страдавшего шизофренией, произошёл распад уже установившейся сублимации. До психотического срыва скрипка функционировала как символ и использовалась в целях сублимации. Лишь во время болезни она стала конкретно приравниваться к пенису. Слова, несомненно развившиеся тогда, когда Я было относительно зрелым, приравниваются к объектам, которые должны представлять, и переживаются как конкретные объекты, когда возникает проективная идентификация. Её результатом становится смешение созданных Я символов — слова или даже мысли — с объектом, который они должны символизировать.

Здесь я хотела бы обобщить, что понимаю под терминами «символическое уравнение» и «символ» и в каких условиях они возникают. В символическом уравнении символ-заместитель переживается как сам первоначальный объект. Собственные свойства заместителя не признаются и не допускаются. Символическое уравнение используется для отрицания отсутствия идеального объекта или для контроля над преследующим объектом. Оно принадлежит наиболее ранним стадиям развития.

Собственно символ, доступный для сублимации и способствующий развитию Я, переживается как представляющий объект; его собственные свойства признаются, уважаются и используются. Он возникает, когда депрессивные чувства преобладают над параноидно-шизоидными, когда отделение от объекта, амбивалентность, вина и утрата могут переживаться и переноситься. Символ используется для преодоления утраты, а не для её отрицания. Когда механизм проективной идентификации применяется как защита от депрессивных тревог, уже сформированные и функционирующие символы могут возвращаться к символическим уравнениям.

Символообразование определяет способность к коммуникации, поскольку всякая коммуникация осуществляется посредством символов. Когда в объектных отношениях возникают шизоидные нарушения, способность к коммуникации нарушается сходным образом: во-первых, потому, что различение субъекта и объекта размывается; во-вторых, потому, что отсутствуют средства коммуникации, поскольку символы переживаются конкретно и потому недоступны для общения. Эта трудность коммуникации — одна из постоянно возникающих трудностей в анализе психотических пациентов. Например, слова — аналитика или пациента — переживаются как объекты или действия и с трудом могут использоваться для общения.

Символы нужны не только для коммуникации с внешним миром, но и для внутренней коммуникации. Можно даже спросить, что мы имеем в виду, говоря, что человек хорошо соприкасается со своим бессознательным. Это не означает, что он осознаёт примитивные фантазии наподобие тех, которые обнаруживаются в анализе, — скорее, что он в какой-то мере осознаёт собственные импульсы и чувства. Но, думаю, мы подразумеваем большее: что у него действительно есть связь с собственными бессознательными фантазиями. А это, как и всякая другая коммуникация, возможно лишь с помощью символов. Поэтому у людей, которые «хорошо соприкасаются с собой», происходит постоянное свободное символообразование, благодаря которому они могут осознавать символические выражения лежащих в их основе примитивных фантазий и управлять ими. Трудность работы с пациентами с шизофренией и шизоидными пациентами состоит не только в том, что они не могут общаться с нами, но ещё больше в том, что они не могут общаться с собой. Любая часть их Я может быть отщеплена от любой другой без возможности коммуникации между ними.

Способность общаться с собой, используя символы, по моему мнению, лежит в основе словесного мышления — способности общаться с собой посредством слов. Не всякая внутренняя коммуникация является словесным мышлением, но всякое словесное мышление — внутренняя коммуникация посредством символов-слов.

Важная сторона внутренней коммуникации — интеграция более ранних желаний, тревог и фантазий в последующие стадии развития посредством символизации. Например, в полностью развитой генитальной функции могут символически выражаться и удовлетворяться все более ранние цели — анальные, уретральные, оральные; Ференци прекрасно описал это в «Талассе» (1923).

Это подводит меня к последнему положению моей статьи. Я думаю, что одна из важных задач Я в депрессивной позиции — справляться не только с депрессивными тревогами, но и с неразрешёнными более ранними конфликтами. Новое достижение, принадлежащее депрессивной позиции, — способность символизировать и тем самым уменьшать тревогу и разрешать конфликт — используется для работы с более ранними неразрешёнными конфликтами посредством их символизации. Тревоги, с которыми прежде невозможно было справиться из-за крайней конкретности переживания объекта и его заместителей в символических уравнениях, могут постепенно перерабатываться более интегрированным Я посредством символизации и таким образом интегрироваться. В депрессивной позиции и позднее символы формируются не только в отношении целостного разрушенного и воссозданного объекта, характерного для этой позиции, но и в отношении расщеплённого — крайне хорошего и крайне плохого — объекта; не только целостного, но и частичных объектов. Некоторые преследующие и идеальные объектные отношения и тревоги могут символизироваться в процессе интеграции в депрессивной позиции.

Примером может служить сказка. В основе её содержания — ведьма и добрая фея, прекрасный принц, людоед и тому подобные фигуры; в ней очень много шизофренического содержания. При этом сказка — высокоинтегрированный продукт, художественное произведение, в котором с большой полнотой символизируются ранние тревоги и желания ребёнка. Я хотела бы проиллюстрировать функцию сказки материалом анализа девочки-подростка с шизофренией. С четырёх лет у неё были галлюцинации и явные проявления шизофрении. Однако у неё имелось немало депрессивных черт и в её жизни бывали периоды относительно большей интеграции. В эти периоды, когда она меньше чувствовала себя преследуемой и, как сама говорила, могла испытывать некоторую тоску по родителям, она писала сказки. В плохие периоды злые персонажи её сказок оживали и преследовали её. Однажды, после многих недель молчания, когда у неё явно были выраженные преследующие галлюцинации, она вдруг повернулась ко мне и с сильным страхом спросила: «Что такое ланкаширские ведьмы?» Я никогда не слышала о ланкаширских ведьмах; раньше она о них не упоминала, но я знала, что сама она родом из Ланкашира. После нескольких интерпретаций она рассказала, что примерно в одиннадцать лет — тогда у неё действительно был целый год без галлюцинаций — написала сказку о ланкаширских ведьмах.

Этап анализа, последовавший за этой сессией, оказался очень показательным. Выяснилось, что ланкаширские ведьмы представляли и её саму, и её мать. Ситуация тревоги восходила к раннему детству, когда она видела себя и мать пожирающими друг друга или отца. Когда была достигнута большая интеграция и установились более реалистичные отношения с родителями, с ранней ситуацией удалось справиться посредством символообразования — написав сказку о ланкаширских ведьмах.

При последующем ухудшении состояния ранняя ситуация преследования вернулась с конкретной интенсивностью, но в новой форме. Сказка ожила: ланкаширские ведьмы — созданные ею сказочные фигуры — стали конкретной внешней реальностью.

В кабинете было совершенно ясно, как эта конкретизация сказки зависела от проективной идентификации. Она повернулась ко мне и спросила о ланкаширских ведьмах, ожидая, что я знаю, кто они. В действительности она думала, что я и есть ланкаширская ведьма. Бессознательно она фантазировала, что поместила в меня ту часть себя, которая придумала ланкаширских ведьм, и потеряла с ней контакт. В этой проекции она утратила всякое чувство реальности и всякую память о том, что сама создала этот символ — «ланкаширские ведьмы». Её символ смешался со мной, реальным внешним объектом, и потому стал для неё конкретной внешней реальностью: я превратилась в ланкаширскую ведьму.

То, как созревающее Я в процессе проработки депрессивной позиции обходится с ранними объектными отношениями, имеет первостепенное значение. В депрессивной позиции можно достичь некоторой интеграции и отношений с целостным объектом при одновременном отщеплении более раннего опыта Я. В такой ситуации внутри Я существует нечто вроде изолированного очага шизофрении, постоянно угрожающего устойчивости. В худшем случае происходит психический срыв, и ранние тревоги и отщеплённые символические уравнения вторгаются в Я. В лучшем случае может развиться и функционировать относительно зрелое, но ограниченное Я.

Если же Я в депрессивной позиции достаточно сильно и способно справляться с тревогами, значительно больше ранних ситуаций может быть интегрировано в Я и переработано посредством символизации, обогащая его всем богатством прежнего опыта.

Слово «символ» происходит от греческого выражения со значением «соединять», «сводить вместе», «интегрировать». Процесс символообразования, как я полагаю, — непрерывный процесс соединения и интеграции внутреннего с внешним, субъекта с объектом и более ранних переживаний с более поздними.

Послесловие 1979 года: заметки о символообразовании

После написания этой статьи, во многом под влиянием работ Биона об отношениях контейнера и контейнируемого, я пришла к мысли, что к конкретизации ведёт не проективная идентификация сама по себе. Необходимо учитывать особый характер отношений между проецируемой частью и объектом, в который она проецируется, — контейнером и контейнируемым. За более подробным объяснением я отсылаю читателя к главе 7 книги The Work of Hanna Segal, Нью-Йорк: Jason Aronson, 1981. Для символообразования эти отношения чрезвычайно важны. Я хочу привести два примера.

В первом примере существенную роль играет фактор окружения. Молодой мужчина с невротическими нарушениями большую часть времени мог функционировать на депрессивном уровне. Он был способен к символической коммуникации и обладал многочисленными сублимациями. Однако эти достижения были непрочными, и в моменты стресса он склонялся к массивной проективной идентификации, сопровождавшейся регрессией к конкретным уровням функционирования. Иногда, например, у него возникали состояния, близкие к галлюцинаторным.

На одну из сессий он пришёл очень встревоженным: проснувшись, он пережил галлюцинаторный опыт. От галлюцинации это отличалось лишь тем, что он отчаянно держался за убеждение, что происходящее должно быть продуктом его собственной психики. При пробуждении ему казалось, что его голова стала твёрдой, и он видел мотоцикл, въезжающий ему в голову. На мотоциклисте была какая-то маска, из-за которой его голова напоминала палец. Пациент испытывал ужас и думал, что голова взорвётся. Затем он посмотрел на собственный указательный палец и испугался, потому что тот был похож на гориллу. Он вышел из состояния острой тревоги, лишь заставив себя вспомнить предыдущую сессию, во время которой его беспокоил очень назойливый шум мотоциклов за окнами кабинета. Он думал, что мотоциклы связаны с моим сыном. Горилла вызвала у него ассоциацию с психотическим мальчиком, которого в одной статье описывали как похожего на гориллу. Палец он связал с анальной мастурбацией, о которой говорил несколькими днями ранее. Его анальная мастурбация всегда ассоциировалась с насильственной проективной идентификацией в анус аналитика-матери, как это описано у Мельцера (1966). Мы смогли проанализировать, что мотоциклы за окном представляли его собственное вторгающееся Я, отождествлённое с пальцем и пенисом, спроецированное во внешний объект — мотоцикл — и вторгающееся в него самого. В этой связи существенно, что во внешнем мире действительно существовал вторгающийся объект, в который вписывалась проекция. Это повторяло детскую ситуацию, в которой старший сиблинг действительно очень навязчиво вмешивался в его отношения с матерью, даже когда он был совсем маленьким младенцем. Так его проекции конкретизировались для него во внешнем мире.

Второй пример касается молодой женщины с гораздо более тяжёлыми нарушениями. В её случае источник нарушения, по-видимому, заключался в чрезмерной зависти и нарциссизме, проецируемых в чрезмерно нарциссическую мать. Эта пациентка не была психотической, но, возможно, мне никогда не было так трудно понять другого пациента. За её речью было очень сложно следить. Часто мне с трудом удавалось уловить даже сознательный смысл. Она склонна была неправильно употреблять слова и смешивать языки. В сказанном встречались логические разрывы и противоречия. Нередко почти не было связи между тем, что она говорила, что хотела сказать и что в действительности думала. Бессознательный смысл был ещё более спутанным.

У других пациентов при столь затруднённой речевой коммуникации можно получить важные невербальные подсказки. У неё они часто отсутствовали или вводили в заблуждение. Тон голоса и выражение лица нередко не соответствовали душевному состоянию. Обычно она встречала меня дружелюбной, расслабленной улыбкой, ничем не показывая, что в действительности находится в вихре тревоги, спутанности и враждебности.

Её символизм временами был очень конкретным. У неё возникали состояния телесного возбуждения, странные телесные ощущения, психосоматические, ипохондрические, истерические симптомы; она часто жаловалась, что у неё нет чувств, есть только физические ощущения. На интерпретации она нередко отвечала физическим ощущением. Слова переживались как конкретные вещи, ощущаемые комком внутри. Это часто сопровождалось страхом рака. В таких ситуациях нередко было видно, что она чувствует, будто вторглась в мою речь и сделала её своей физической собственностью.

Но существовал и противоположный феномен. Её речь можно было назвать совершенно абстрактной. Большую часть времени она говорила метафорами, клише, специальными терминами. Часто её обобщения лишались всякого смысла. Иногда она говорила долго, и я понимала, что она не сказала ничего конкретного или реального, за что я могла бы ухватиться.

Одновременно я могла наблюдать, как она опустошала мои слова, лишая их значения: словно, выслушав интерпретацию, немедленно переводила её в какой-нибудь абстрактный философский или психоаналитический термин, часто полностью искажая смысл. Лежащая в основе фантазия состояла в том, что она проникает в меня и опустошает меня, лишая всего содержимого; столь же опустошённой мною чувствовала себя и она. Воровство было постоянно возвращавшейся темой. В другие моменты она могла сообщать диссоциированные фрагменты своего опыта, которые, казалось, функционировали как бионовские «причудливые объекты» (Bion, 1957).

В этих способах функционирования можно увидеть нарушение отношений между контейнером и контейнируемым. Когда она становилась чрезмерно конкретной, проецируемая часть полностью отождествлялась с контейнером; когда её сообщения лишались смысла, отношения контейнера и контейнируемого состояли во взаимном опустошении. Когда она была фрагментирована и продуцировала ассоциации по типу «причудливых объектов», её проекции расщепляли контейнер на фрагменты. В её случае эти взаимно разрушительные отношения между проецируемой частью и контейнером, по-видимому, были связаны с завистью и нарциссизмом. За пределами неё самой ничему, что могло бы вызывать зависть, не позволялось существовать. Я хотела бы привести некоторый материал, иллюстрирующий это.

Ей приснилось несколько характерных для неё сновидений, изображавших её нарциссизм. Например, во сне она лежала в постели с молодым мужчиной, приклеенная к нему и слитая с ним, но этот молодой мужчина был ею самой.

После нескольких подобных сновидений она принесла другое: «Она находилась в доме, крыша которого разрушалась. Она не хотела обращать на это внимания, потому что жила на среднем этаже, между нижним и верхним».

У неё возник ряд полезных и на удивление понятных ассоциаций. Ей принадлежала одна из трёх квартир в доме. Владелец дома хотел, чтобы она участвовала в расходах на ремонт чердака. Это приводило её в ярость, поскольку она считала требование несправедливым. Правда, она подписала договор, обязывавший её участвовать, но было глупо на это соглашаться. Её собственной квартире протекающая крыша не угрожала, потому что квартира находилась посередине; всё же ей было неприятно из-за друзей, живших в верхней квартире. Затем она сказала, что середина, должно быть, — её живот, и начала жаловаться на физические симптомы и душевное состояние. Чердак, должно быть, — её голова, которую она считала находящейся в ужасно дезинтегрированном состоянии. Она не могла думать; не могла работать. Она полагала, что её голова должна быть исключительно моей заботой.

Я интерпретировала этой пациентке её отказ признавать аналитический договор, согласно которому мы обе должны заботиться о её голове, и связала друзей, живущих в верхней квартире, с внутренними объектами, мыслями и чувствами, которыми она не хотела заниматься.

Но несколько позднее в ходе сессии я заметила, что, несмотря на жалобы о состоянии головы, в её отношении чувствовалось явное превосходство. Я особенно отметила, что, хотя позднее на сессии она жаловалась на пустоту и неспособность общаться, она, по-видимому, немало гордилась своими метафорами, которые по ходу сессии становились всё более цветистыми. Когда я обратила на это её внимание, она довольно неохотно сказала: говоря о среднем этаже, она на самом деле думала о «первом этаже» — выражении, которое в её родном языке в разговорной речи обозначает принадлежность к высшим, привилегированным слоям.

Следовательно, именно нарциссизм мешал ей вступать в отношения с внутренними объектами и заботиться о них. Это, в свою очередь, по-видимому, препятствовало символизации и коммуникации. Боль в животе — на её среднем этаже — обозначала место, где она держала меня, полностью контролируемую её кишечником и отождествлённую с ним. Если бы она интегрировала меня в свою голову, она осознала бы собственное чувство зависимости, переживаемое ею как глубокая неполноценность. Кроме того, средний этаж, являвшийся также первым, представлял и её превосходство, и её болезнь.

Вербализацию можно рассматривать с точки зрения отношений контейнера и контейнируемого. В отличие от бессознательных форм символизма речи необходимо учиться. Хотя младенец начинает с произнесения звуков, окружение должно подхватить их, чтобы превратить в речь; слова и фразы также должны быть усвоены из окружения. Младенец пережил нечто, а мать предоставляет слово или фразу, связывающие это переживание. Они вмещают, охватывают и выражают его смысл. Они дают ему контейнер. Младенец затем может интернализировать это слово или фразу, содержащие смысл.

Моей пациентке было чрезвычайно трудно переживать какую-либо мою интерпретацию или фразу как содержащую и выражающую её смысл. С моими интерпретациями происходили странные вещи. Они могли становиться болью в животе или сексуальным возбуждением. Их можно было выучить наизусть и применять к другим. Часто они возвращались ко мне как её собственный продукт, но обычно несколько искажёнными, нередко лишёнными эмоционального смысла, иногда полностью обращёнными в свою противоположность.

У неё было сновидение, ассоциации к которому проиллюстрировали эту трудность. Для их понимания я отсылаю вас к прекрасному фрагменту автобиографии Хелен Келлер (1954), где она описывает, как впервые вновь обрела речь. Долгое время учительница пыталась общаться с ней, выводя знаки на её руке. Хелен не откликалась. После долгого периода, когда она без всякого сожаления ломала и разбивала вещи, она сломала куклу и впервые заплакала из-за этого. В тот же день после полудня, когда учительница вновь попыталась общаться с ней и написала слово на её ладони, Хелен Келлер поняла его и откликнулась. Так способность понимать символическую коммуникацию последовала непосредственно и прямо за её первым переживанием депрессивных чувств — опытом, хорошо знакомым тем, кто анализирует аутичных детей. Впервые эту последовательность описал Эмилио Родриге (1955) в работе «Анализ трёхлетнего немого ребёнка с шизофренией».

Вернёмся к сновидению моей пациентки. Ей приснилась маленькая девочка с длинными ногтями и свирепыми зубами, жадно нападавшая на стол, царапая и кусая его. Первая ассоциация относилась к тому, что я сообщила ей даты своего отпуска; вероятно, это пробудило её жадность. Она разразилась своего рода жалобами, лишёнными подлинного чувства, о том, какая она примитивная, что маленькая девочка во сне представляет её саму, и тому подобным.

Но затем добавила ещё одну ассоциацию. Недавно она прочитала книгу, написанную маленькой девочкой или о маленькой девочке, которая потеряла зрение и слух и была похожа на дикого зверька до того дня, когда изобрела язык знаков и научила ему учительницу. Очевидно, пациентка прочитала книгу Хелен Келлер.

Мне кажется, описание Хелен Келлер и версия моей пациентки иллюстрируют разные виды символообразования. При всех своих ограничениях Хелен Келлер достигла полноценной коммуникации с читателем; моя же бедная пациентка ещё не могла говорить так, чтобы другие легко её понимали. Она всё ещё не приняла того, что научилась говорить у матери.

Библиография

Bion, W. R. (1957). «Differentiation of the psychotic from the non-psychotic personalities». International Journal of Psycho-Analysis, 38, 266–275. Также в: W. R. Bion, Second Thoughts. London: Heinemann, 1967, с. 43–64; переиздание в мягкой обложке: Maresfield Reprints. London: H. Karnac Books, 1984.

Ferenczi, S. (1923). Thalassa: A Theory of Genitality. New York: W. W. Norton, 1968.

Freud, S. (1923). The Ego and the Id. Standard Edition, 19, 1–66.

Jones, E. (1916). «The theory of symbolism». В: E. Jones, Papers on Psycho-Analysis, 2-е изд. London: Bailliere, Tindall & Cox, 1918.

Keller, H. (1954). Story of My Life. New York: Doubleday.

Klein, M. (1923). «The role of the school in the libidinal development of the child». В: The Writings of Melanie Klein, т. 1. London: Hogarth Press, 1975, с. 59–76; издание в мягкой обложке: New York: Dell Publishing Co., 1977.

Klein, M. (1930). «On the importance of symbol formation in the development of the ego». В: The Writings of Melanie Klein, т. 1, с. 219–232.

Klein, M. (1946). «Notes on some schizoid mechanisms». В: M. Klein, P. Heimann, S. Isaacs, J. Riviere, Developments in Psycho-Analysis. London: Hogarth Press, 1952, с. 292–320. Также в: The Writings of Melanie Klein, т. 3, с. 1–24.

Meltzer, D. (1966). «The relation of anal masturbation to projective identification». International Journal of Psycho-Analysis, 47, 335–342. Также перепечатано в настоящем сборнике на с. 102–116.

Morris, C. (1938). «Foundations of the theory of signs». International Encyclopaedia of Unified Science. Chicago: University of Chicago Press.

Rodrigue, E. (1955). «The analysis of a three-year-old mute schizophrenic». В: M. Klein, P. Heimann, R. Money-Kyrle (ред.), New Directions in Psycho-Analysis. London: Tavistock Publications, с. 140–179; издание в мягкой обложке: Tavistock Publications, 1971.

Rodrigue, E. (1956).* «Notes on symbolism». International Journal of Psycho-Analysis, 37, 147–158.

Rycroft, C. (1956).* «Symbolism and its relation to primary and secondary processes». International Journal of Psycho-Analysis, 37, 137–146.

Segal, H. (1950). «Some aspects of the analysis of a schizophrenic». International Journal of Psycho-Analysis, 31, 268–278. Также в: The Work of Hanna Segal. New York: Jason Aronson, с. 101–120; переиздание в мягкой обложке: London: Free Association Books, 1986.

Segal, H. (1952). «A psycho-analytical approach to aesthetics». International Journal of Psycho-Analysis, 33, 196–207. Также в: The Work of Hanna Segal, с. 185–206.

Segal, H. (1955). «Depression in the schizophrenic». International Journal of Psycho-Analysis, 37, 339–343. Также в: The Work of Hanna Segal, с. 121–129.